Поиск по этому блогу

19 янв. 2012 г.

Утопия и воображение


Для разнообразия сегодня мы вновь вернёмся к тому, с чего наш блог начинался, и что составило его основное содержание и образ. Сегодня вашему вниманию представляем очередное извлечение из книги учёного,  специалиста в области политической философии, фундаментального исследователя американской политической культуры Эдуарда Яковлевича Баталова «Философия бунта».
Сегодня представляем часть главы «Утопия и воображение»:
По мысли леворадикальных идеологов (наиболее четко выраженной Маркузе и Сартром), переход от эстетического освобождения, под которым понимается формирование (в процессе спонтанного бунта) субъекта, наделенного «новой чувственностью», к социальному освобождению (как реализации «утопий») осуществляется посредством воображения. Обнаружить антиутопичность «утопий» и тем более реализовать их на практике субъект, по их мнению, может, лишь раскрепостив воображение, способное вывести (трансцендировать) его за пределы социальной «данности», где господствует, как выражается Маркузе, следуя за Фрейдом, «принцип реальности». Воображение, таким образом, связывает друг с другом политику и эстетику, выступая одновременно и как категория искусства, и как категория политического мышления. «Если теперь, – заявляет Маркузе, – в восстании молодой интеллигенции право и истина воображения стали требованиями политического действия, если сюрреалистические формы протеста и отказа распространяются на все движение, то этот внешне незначительный сдвиг может оказаться принципом фундаментального изменения ситуации. Политический протест, принимая всеобщий характер, затрагивает и такое измерение, как эстетическое, являющееся, по существу, аполитичным. И политический протест активизирует в этом измерении именно фундаментальные, органические элементы: человеческую чувственность, которая восстает против диктата репрессивного разума и в этом восстании взывает к чувственной силе воображения» [136].
В самом деле, связь между утопией и воображением предопределена уже самой внутренней природой утопии. Утопия стоит как бы на грани между наукой и искусством. Если наука оперирует категориями и вырастает на базе рационального, логического анализа действительных тенденций общественного развития, а искусство имеет дело с эстетическими (т. е. чувственными) образами, то утопия рождается как сплав логического и эстетического, рационального и чувственного. Утопия – это попытка убедить членов общества в разрешимости проблем, представляющихся либо принципиально неразрешимыми, либо отодвинутыми в необозримое далеко, попытка, вырастающая чаще всего из чувства неудовлетворенности существующим порядком вещей, из эмоционального неприятия существующих отношений, которое не может реализовать себя в анализе действительных тенденций общественного развития. Рамки научного анализа кажутся слишком тесными для нее, а сила эмоционального отрицания слишком большой, чтобы спокойно течь в русле логического поиска.
Г. В. Плеханов в своих заметках о Ф. Лассале отмечает, что социалистические утопии первой половины XIX в. не только были плодом свободного воображения, эмоций, но и апеллировали опять-таки к эмоциям и воображению, к настроениям: не случайно увлечение утопическими концепциями обычно совпадает с периодом интеллектуальной усталости, «разочарования в надеждах и ожиданиях» [137], Утопия, таким образом, не только идет от чувств и фантазии, но и, в свою очередь, обращается прежде всего к чувствам и фантазии.
О том, какое значение придается леворадикалами проблеме воображения в социально-политическом аспекте, свидетельствуют лозунги, выдвинутые ими во время майских событий 1968 г., лозунги, игравшие роль политических установок и редуцированных теоретических программ: «Воображение у власти!», «Будьте реалистами – требуйте невозможного!»
Само обращение к воображению, как категории политической, было связано у участников движений протеста с антиконформистским настроем, с осознанием – пусть еще очень смутным – иллюзорности благополучия буржуазного мира. Дело в том, что проблема воображения приобретает особую остроту в период критических социальных ситуаций. Когда Кант обратился к проблеме воображения, он выступил не просто как философ, пытавшийся справиться с дихотомией эмпиризма и рационализма, но как современник Великой французской революции, как представитель Германии, которую буржуазная революция обошла стороной, но которая испытывала острую потребность в революции. В этой ситуации проблема воображения предстала перед Кантом как проблема рационального обоснования активности субъекта, проблема «призыва к действию» – призыва, выраженного, однако, на языке идеалистической философии.
Не удивительно, что сегодня, когда явственно обнаружился кризис буржуазных ценностей и стала остро ощутимой потребность в социальной активизации индивида, проблема воображения заняла важное место в сознании участников движений протеста.
Разумеется, рядовые леворадикалы, интуитивно чувствовавшие актуальность этой проблемы, вряд ли могли внятно разъяснить, в чем же состоит смысл призыва воображения к власти. Маркузе и Сартр попытались объяснить то, что было не вполне ясно даже самим авторам майских лозунгов, тем более что проблема воображения уже задолго до студенческих волнений заняла определенное место в их творчестве.
Для леворадикальных идеологов воображение приобретает значение как специфическая способность сознания, воплощающая ирреализующую (выводящую за пределы реальности) функцию по отношению к существующей, но неразумной и подлежащей отрицанию действительности, способность сознания, «неподвластная» господствующему в буржуазном мире и угнетающему человека «принципу реальности» и открывающая ему доступ в еще не существующий утопический мир. Воображение – повивальная бабка маркузианского «Великого Отказа» и сартровского «ничто». «Под властью принципа реальности, – пишет Маркузе в «Эросе и цивилизации», – человеческое существо развивает функцию разума: оно научается «испытывать» реальность, проводить различие между добрым и злым, истинным и ложным, полезным и вредным. Человек обретает способности внимания, памяти и суждения. Он становится сознающим, думающим субъектом, приводимым в движение рациональностью, которая навязана ему извне. Только один способ умственной деятельности «стоит особняком» по отношению к новой организации умственного аппарата и остается свободным по отношению к господству принципа реальности: фантазия «защищена от культурных изменений» и принадлежит к сфере принципа удовольствия» [138]. Поскольку «принцип реальности» в его специфическом позитивистском истолковании стоит на страже социального статус-кво, то воображение оказывается, с точки зрения Маркузе, единственной умственной способностью, обладающей действительной критической силой: оно перебрасывает мост между возможностью и действительностью, искусством и политикой, «проектом» и действием.
Маркузе подчеркивает, что только созданный свободным воображением утопический мир может стать реальным миром, а воображение способно сказать свое «нет» миру, основанному на «принципе реальности», тогда как для «интегрированного» индивида все дороги в «царство свободы» закрыты. Сартр со своей стороны утверждает, что «воображение, ставшее психической и эмпирической функцией, есть необходимое условие свободы эмпирического человека среди мира» [139], ибо в воображении происходит отрицание мира, открывающее реальный мир как несвободный, отрицание сковывающего индивида детерминизма и рождение нового ирреального мира, в котором человек пытается реализовать свою свободу.
Таким образом, для идеологов леворадикалов в рамках современной государственно-монополистической организации, когда ставится цель тотального манипулирования сознанием и делается все для того, чтобы подавить творческое воображение, приземлить его, поставить на службу иррациональному технологическому порядку, воображение оказывается единственной неинтегрированной способностью, хотя и она тоже находится под угрозой [140].
В молодежном движении протеста они увидели открывшуюся вдруг возможность «раскрепощения воображения», когда оно может «найти свое проявление в проектах новой общественной морали и новых институтах свободы» и сказать свое «нет» действительному миру как неразумному и иллюзорному. «В вашей деятельности, – говорил Сартр Кон-Бендиту, – интересно то, что она ставит у власти воображение… Мы были воспитаны так, что у нас имеется четкое понятие относительно того, что возможно и что невозможно… Ваше воображение гораздо богаче, и лозунги, которые читаешь на стенах Сорбонны, доказывают это. Вы что-то дали. Это «что-то» удивляет, тормошит, отрицает все то, что сделало наше общество таким, каким оно является сегодня. Я назвал бы это расширением круга возможностей» [141].
Конечно, процесс формирования революционного сознания представляет собой выход за пределы реально существующих отношений и идеальное построение новых социально-политических структур. Безусловно, что воображение находит подлинное проявление в проектах новой общественной морали и новых институтах свободы только тогда, когда оно само свободно. Вопрос, однако, заключается в том, как понимать свободу воображения и в чем ее отличие от субъективного произвола, как несвободы. Именно в решении этого вопроса и обнаруживается теоретическая уязвимость (и вытекающая отсюда практическая несостоятельность) маркузианско-сартровской [Концепции воображения, развиваемые Сартром и Маркузе, в некоторых отношениях различаются между собой. В данном случае нас интересует лишь вопрос о понимании двумя философами соотношения воображения и свободы, где их позиции в основных чертах совпадают.] концепции воображения, уходящей своими корнями в «негативную диалектику».
Для леворадикального «негативного диалектика» социальная реальность – монолит, который должен быть разрушен до основания, подвергнут полному отрицанию как нечто насквозь порочное и потому достойное только одной участи – гибели. В ярости «тотального отрицания» леворадикал не замечает внутренней расщепленности, «немонолитности» социальной реальности, не замечает действия иных, социалистических по своему характеру, сил, вызревающих в недрах капиталистического общества, отвергает факт существования другого мира, в котором социализм получает свое-действительное воплощение.
Этот радикально-негативный настрой определяет и маркузианско-сартровскую трактовку воображения, в основе которой лежит абсолютизация его ирреализующей, как уводящей от действительности, функции. «Революционность» воображения выводится здесь из его способности построить «свободный» идеальный мир, радикально отличный от «несвободного» реально существующего мира. И вместе с тем «революционность» воображения сводится к «Великому Отказу», т. е. к увековечению пропасти, отделяющей «светлый» мир воображения от «темного» реального мира, и к категорическому отрицанию последнего. Правда, и Сартр, и Маркузе рассматривают такое отрицание как превращенную форму утверждения, ибо ирреальное утверждается в качестве «ничто», лишь будучи положено противоположностью реального мира: «для того, чтобы кентавр появился как ирреальный, надо, чтобы мир был постигнут как не имеющий кентавра» (Сартр). Но это нисколько не меняет дела: свобода воображения по-прежнему остается ограниченной его способностью отрицания, полагания «ничто», высвобождения субъекта из-под власти образов, навязываемых данной реальностью как неистинной, уничтожения господствующей необходимости как отжившей.
Ориентация субъекта исторического процесса на преодоление этой необходимости, выявление ее относительности и изменчивости, несостоятельности возможных претензий на вневременную значимость составляет, вообще говоря, внутреннюю потребность свободного воображения. Объект воображения не может мыслиться иначе как реально (материально) несуществующий.
Но будучи рассматриваемо как единственно способное вырвать протестующего индивида из сетей детерминизма «данного» мира, «наличной» социальной реальности и открыть пред ним «врата свободы», т. е. подвергаясь абсолютизации, воображение превращается у леворадикалов в орудие «освобождения» индивида от детерминизма вообще, от подчинения его всяким законам, всякой необходимости. Оставляя индивида наедине с воображаемым, «очищенным от бытия» миром, т. е. наедине с самим собой, они бросают его на произвол судьбы и заставляют искать путь в реальный мир людей также с помощью произвола. Но произвол есть не более чем мнимая свобода, т. е. слепота. «Произвольное действие вообще – будь то в реальной жизни или только в плане воображения, в плане фантазии – никогда и ни на одно мгновение не может выпрыгнуть за рамки объективной детерминации. Беда произвола, мнящего себя свободой, заключается в том, что он всегда и везде есть абсолютный раб ближайших, внешних, мелких обстоятельств и силы их давления на психику» [142]. «Абсолютная» свобода воображения оборачивается полной несвободой индивида, как только он ступает на грешную землю, т. е. как только «чистое», ирреализующее воображение заявляет свои претензии на практическую ценность.

15 янв. 2012 г.

Политолог Борис Межуев — о том, пойдет ли Владимир Путин по стопам де Голля


Несмотря на то что власть в последние дни проявляет вялое равнодушие ко всему, что говорит и собирается делать протестная оппозиция, по мере приближения роковой даты президентских выборов она вынуждена будет пойти на мирные переговоры с той частью протестного движения, которая пока еще расположена идти на переговоры. Тем более что мосты между властью и инициативными группами либеральной общественности активно наводит набирающий политическое влияние бывший министр финансов Алексей Кудрин.

С противоположных концов все еще доносятся голоса радикалов: «Переговорам не бывать!», однако трезвомыслящие политики осознают, что диалог неизбежен, ибо альтернатива — политический тупик. Только желающие своей стране хаоса и крови оппозиционеры могут уповать на «спасительную» протестную волну, которая сметет режим, и только наивные «охранители» могут полагать, что выборы 4 марта можно «проскочить» или «перетерпеть».

Между тем, как только переговоры начнутся, они мгновенно вызовут массу самых разных вопросов. Один из них очевиден — почему в предполагаемом круглом столе принимают участие исключительно представители либеральной общественности? Почему только с ними вступает в диалог фаворит президентской гонки? Ведь в протестном движении участвовали далеко не только поборники прав человека и рыночных свобод. На проспекте Сахарова красный цвет едва ли не преобладал над белым, да и избиратель в декабре 2011 года довольно отчетливо высказался в пользу левых программ и лозунгов, во всяком случае, точно не в пользу кудринской финансовой политики. А куда делись националисты, сыгравшие немаловажную роль на самом первом этапе улично-протестного пробуждения и выдвинувшие целый ряд своих требований к власти? Если эти вопросы не будут поставлены сейчас, до организуемого Кудриным круглого стола 24 января, то после его проведения мы услышим массу справедливых упреков в адрес системных либералов от преданной ими рассерженной улицы.

Далее, возникнет важный вопрос о самом статусе подобных переговоров и том формате, который они могут принять. Не случайно оппозиционные публицисты заговорили в последнее время об Учредительном собрании или, скромнее, о Конституционном совещании. Так или иначе, но дело, если всё не разрешится какой-то жесткой развязкой, похоже, идет именно к этому — к переформатированию политической системы с участием власти и инициативных групп общественности. И здесь самое главное даже не в том, в каком формате будет представлена общественность, а что собой будет представлять власть.

Общественность, как мы видим, быстро схватывает организационные навыки и формируется в комитеты, ассамблеи и движения. Кем и чем представлена власть? Сегодня это по существу один человек, тот самый, которого проклинают одни митингующие и к которому стремятся на переговоры другие. Сегодня мы снова вынуждены вернуться к вопросу WhoisMr. Putin? Является ли он лишь символическим выражением властной вертикали или за ним стоит какая-то программа, система взглядов, в конце концов, набор ценностей? Почему Путина до сих пор поддерживает пусть не подавляющая, но все-таки значительная часть нашего населения?

Безусловно, кто-то просто боится перемен, а кто-то верит двум первым каналам телевидения. Однако нелепо списывать всё на робость и плохую информированность. Еще недавно Путина поддерживало большинство из тех людей, что сегодня клеймят его на митингах и в социальных сетях. Путин явился и до сих пор является выразителем трех фундаментальных для нашей страны и нашей политической культуры ценностных установок — социального равновесия, территориальной целостности и государственного суверенитета. Путинский режим блокировал реализацию крайне левых и крайне правых экономических программ, не допустив ни массового пересмотра итогов приватизации, ни принудительного банкротства индустриальных моногородов. Этот режим за счет попеременного использования кнута и пряника предотвратил очень возможный после событий конца 1990-х распад страны. И этот же режим декларировал суверенитет российского государства как свою приоритетную миссию и осуществил ряд мер по его обеспечению.

Сегодняшняя политическая коллизия состоит не в том, что, следуя, хотя и с оговорками, этим ценностям, власть в течение 12 лет сделала множество ошибок и привела сама себя к политическому кризису, а в том, что в разнородной и разномастной оппозиции нет сил, для которых именно эти, а не какие-то другие ценности оставались бы приоритетными.

Это только сейчас, в разгар революционного исступления, многим представляется, что можно построить новое европейское государство, сломав хребет «путинизму» с его надоевшей всем стабильностью, очень проблематичным суверенитетом и уж совершенно опостылевшим интернационализмом. «Путинизм» воскреснет как крайне агрессивная антидемократическая идеология на следующий же день после того, как на обломках нынешнего цезаризма воссияет наспех слепленная по европейским лекалам парламентская республика. Мы уже пережили аналогичное воскрешение сталинизма после триумфального 1991 года, и подобно тому, как все нынешние поклонники Сталина и советского быта забыли репрессии и товарный дефицит, «путинисты» будущих лет с недоумением будут слушать увещевания победивших хипстеров, рассказывающих о неправедных судах и коррумпированной полиции.

«Путинизм» должен возникнуть именно сейчас, до того, как случится непоправимое. Он должен вступить в диалог с альтернативными ему идеологиями, которые вполне закономерно указывают «путинистам» на издержки реализации именно их программы, и тем самым влиться в новую республику в качестве идейного кредо крупнейшей консервативной партии. Примерно так же, как влился в Пятую республику «голлизм», оставшись в политической жизни Франции не обозначением режима личной власти первого ее президента, но в качестве наименования идеологии французского государственного возрождения в рамках континентальной Европы.

Может ли и хочет ли Путин создавать «путинизм», как де Голль создал «голлизм»? Его действия последнего года показывают, что он не видит на этом поле ни проблемы, ни ее решения. Он легко расстался с созданной под него «суверенно-демократической» идеологией, он столь же легко прощается сегодня с созданной под него же политической партией, которая находилась, мягко говоря, не в идеальном состоянии, но при нормальной политической работе могла превратиться во всамделишную парламентскую партию, исповедующую «путинский консерватизм». Власть с каким-то иррациональным азартом подрубает одно за другим все основания собственной легитимности.

Увы, так не может продолжаться бесконечно, и если «путинизм» как идеологию консервативной парламентской партии не создаст Путин, его рано или поздно создаст кто-нибудь другой. Хуже всего, если «путинизм» возникнет на развалинах суперпрезидентской республики в качестве окрашенной в реваншистские тона ностальгии по призраку государственного величия. И тогда вместо цивилизованного «голлизма» Пятой республики мы получим новый «бонапартизм» образца Второй империи. Именно об этом сейчас следует думать всем тем, кто видит выход в цивилизованных переговорах и проектирует будущее Конституционное собрание.